Константин Бальмонт
Первый знаменитый русский писатель, с которым я познакомился в Париже, был Константин Бальмонт. Это была уже вторая эмиграция поэта. Еще в 1905 году этот эстет-индивидуалист и ницшеанец неожиданно разразился в некотором роде революционны- ми стихами, вследствие чего его не то выслали, не то он сам бежал из царской России и несколько лет странствовал по разным странам. Октябрьский переворот вновь превратил его в "революционера": Бальмонт написал несколько стихотворений, посвятив их революции и рабочему, "надежде родины". Однако, получив после этого от советской власти назначение за границу, на родину больше не вернулся и вторично сделался эмигрантом.
Знакомство с Константином Дмитриевичем Бальмонтом сильным впечатлением врезалось в память провинциального юноши, который только два года назад приехал из Кишинева. В моем представлении Бальмонт был прямо-таки венценосным Богом, как принято величать обожаемых художников и поэтов. Подобно Врубелю, Качалову, Скрябину, Шаляпину, Комиссаржевской, он принадлежал той священной касте кумиров, отношение к которой было примерно как к живому Будде. Бальмонт числился в небольшой когорте новых поэтов-первопроходцев, чьи имена, по странной иронии, начинались с буквы "б" (Бальмонт, Брюсов, Белый, Блок; Бунин в этой компании был слишком академичен, к тому же он считался более прозаиком).
Читающая Россия, и в особенности молодежь, была опьянена поэзией Бальмонта, ее смысловыми и формальными новшествами, поэзией, исповедовавшей верленовский принцип "музыки прежде всего", поэзией "мгновения и дерзновенности", нарциссцизма и откровенной эротики.
Как автор "Горящих зданий" и "Будем как солнце", Бальмонт относился к тому сорту поэтов, значение которых для истории литературы во много раз ощутимее их участия в ней самой. Он был новатором, чей мятеж благословен, кто прокладывает путь идущим вослед, хотя именно тогда, когда другие учились у него творчеству, звезда его собственной поэзии готова была вот-вот закатиться. В своем творчестве Бальмонт делал акцент на новаторском элементе, т.е. на самой преходящей его стороне. То, что было новым вчера, очевидным образом перестает быть таковым сегодня, а назавтра и вовсе превращается в старье, и поэтому если в произведении нет чего-либо устойчивого, равновеликого новаторскому элементу, оно заведомо обречено на полное или частичное забвение. (Поучительным примером такого рода в литературе служит Маяковский. Он тоже был крупнейшим революционером в русской поэзии и сокрушал оплоты консерватизма, и формальные, и содержательные. Подобно Бальмонту, Маяковский прокладывал новые дороги в поэзии и многое из пересмотренного им в системе художественных средств завещал в наследство молодой литературе. Но и у Маяковского доля новаторства чрезмерна в сравнении с другими значимыми аспектами искусства, и эта несбалансированность достаточно отчетливо себя проявила.)
Русская поэзия начала XX века характеризуется крайним эгоцентризмом ее создателей. Поэт и его произведение превращаются в особо важную тему, почти в самое суть существования. "Быть может, все в жизни лишь средство Для ярко-певучих стихов", - писал Брюсов. Или вот еще один пример в том же духе: "Я гений Игорь Северянин... Я повсесердно утвержден!" - так представлял себя поэт Северянин. Но кто всех превзошел в эгоцентризме - это Бальмонт: "я" - самое распространенное слово в его поэтическом словаре: "Предо мною другие поэты - предтечи".
Так писал Бальмонт. Это крайнее самообожание наложило отпечаток даже на его переводы. Поэт много ездил по миру и столь же много переводил с других языков, хотя я сомневаюсь, знал ли он хорошо язык оригинала. Но странная вещь: по этим переводам складывалось впечатление, что у каждого народа и языка есть свой Бальмонт. Мне вспоминается, как сильно заинтересовала меня мексиканская поэзия в переводах Бальмонта. Но вместо нее я нашел собственные стихи переводчика, приправленные всякими "кветцалькоатли" и подобными экзотическими словечками.
Массовое обожание и культ не могут не причинить вреда, и Бальмонт служит здесь наглядным примером. В особой атмосфере взаимоотношений художника и публики в дореволюционной России границы между искусством и реальностью зачастую оказывались неразличимы. И так как на основании поэтической лицензии стихотворцу было "все позволено", Бальмонт требовал также особых прав и в личной жизни. Опьяненный славой и несомый на волнах всеобщего поколения, он относился к себе нежно и с пиететом. Я своими ушами слышал, как он говорил о себе в третьем лице: "Это Бальмонту не нравится" или, обращаясь к жене: "Подайте Бальмонту стакан вина". Манера декламировать с прононсом и с особым, присущим только ему очарованием приобрела известность во всей культурной России.
Бальмонту было 56 лет, когда я, в 1922 году, познакомился с ним в кафе "Ротонда". Это был среднего роста человек, стройный, живой и легкий в движениях. Красивая голова с высоким лбом ("лоб мыслителя и поэта"), шелковистые длинные волосы, рыжеватые усы и эспаньолка. Его утонченное и гордое лицо озарялось по- разительно голубыми горящими глазами, порой - застывшими в гипнотическом оцепенении, порой - возбужденно-искрящимися, а порой - излучавшими мягкий юмор. Да, одним своим обликом и повадками Бальмонт производил впечатление "настоящего поэта", и это приковывало к нему внимание прохожих. Одеяние его было таково, будто он только что вышел из костюмерной оперы "Богема", а внезапные переходы от отчаяния к радости, от покоя к беспокойству, грому и молниям в глазах и звуках его необычайно певучего голоса - непредсказуемыми. В его голосе слышалось что-то нерусское, и мне кажется, что до некоторой степени то была романтическая маска, ибо он с удовольствием подчеркивал свое западное происхождение. (Кстати, фамилия Бальмонт встречается не только у русских. Я обнаружил в центральной Франции вывеску, сообщавшую о сапожнике Бальмонте.)
Художник Виктор Барт (который вернулся через некоторое время в Россию) представил "мэтру" Александра Гингера и меня как молодых поэтов. После того как Бальмонт милостиво соизволил обменяться с нами несколькими фразами, он предложил почитать что-нибудь из наших "опусов".
Когда я прочитал ему свое стихотворение "Еврей", он, пристально глядя мне в глаза, неожиданно спросил: "Ну вот вы дружите с Виктором Бартом, а известна ли вам натура русского человека? Это существо единственное в своем роде. Для ближнего и для друга пожертвует всем, рубашку последнюю с тела снимет, жизнь свою отдаст! Сделает то, чего ни один человек в мире для своего отца и матери не сделает. Но когда пробудится в нем его натура, - вскричал Бальмонт с аффектацией, - поднимется на тебя и задушит своими же руками. Просто так, ни за что, из-за тоски сердечной. И даже объяснить ничего не сможет".
Разумеется, я был чрезвычайно обрадован, когда мы отправились нанести Бальмонту визит. Но зайдя к Барту, который должен был нас сопровождать, мы, Гингер и я, нашли его в скверном расположении духа. Художник в сердцах расхаживал по комнате и бранился на чем свет стоит: "Черт меня дернул влезть в это гнусное дело". Мы забросали его вопросами, и выяснилось, что, поддавшись малодушию, он в прямом смысле этого слова сдрейфил пред- стать перед великим поэтом в нашей компании. "Запомните мои слова, он спустит нас с лестницы!" - "Не может этого быть! Да ведь он же сам пригласил нас позавчера". - "Пригласил, пригласил, - передразнил нас Барт, - но кто может знать, какое настроение у него сегодня. Дай Бог, чтобы я ошибся, но нас ждет великий скандал". "Еще увидите, - не унимался он, - все ступеньки пере- считаем". И Барт пустился рассказывать истории о переменчивом характере Бальмонта. "Вот, например, заглянул к Бальмонту один известный артист. Приятно побеседовали о том, о сем, но тут гость дерзнул в чем-то не согласиться с хозяином. Бальмонт неожиданно зарычал: "Уберите от меня эту грязную скотину". В другой раз в его Дом привели поэта-футуриста. Бальмонт, не выносивший футуристов, учтиво протягивая гостю руку, стал громко прощаться: "До Свиданья! Был очень рад. Пожалуйста, приходите. До свиданья!" Удрученные жуткими рассказами Барта, мы тронулись в путь.
И когда наш провожатый неуверенно нажимал на кнопку звонка, признаюсь, сердце мое колотилось от волнения. К великой нашей радости, страхи оказались напрасными. Прием в доме Бальмонта был оказан на самый буржуазный манер: нас угощали фруктами чаем с печеньем, и вообще мы провели на редкость интересный и приятный вечер. Бальмонт непринужденно беседовал с нами, читал стихи, рассказывал о своих встречах с прославленными писателями Между прочим, поведал о том, как он с Гамсуном приставал на улице к норвежским девушкам. Описал, как в Америке тщетно пытался найти людей, знавших Эдгара По, и столкнулся с тем, что почти никто не помнит этого великого поэта. Наконец нашелся человек, в доме которого проживал По. "Неужели вы имеете в виду этого пьяницу? Разве о таком оборванце стоит вспоминать, даже если он и умел складно рифмовать?" Здесь Бальмонт признался, что переводил "Ворона" 5 лет. Я рассказал, что, кроме него и Брюсова, "Ворона" переводил на русский язык Жаботинский. (По моему скромному мнению, последний превосходит переводы двух русских поэтов.)
Из всех многочисленных творческих деятелей, с которыми я встречался, только трое воплощали в своем облике тип поэта, каким представляли его романтики прошлого столетия. Эти трое - Бальмонт, Северянин и Марина Цветаева, производили впечатление одержимых дьяволом. (Последняя - поэтесса с бунтарской кровью, принадлежавшая к выдающимся фигурам русской поэзии нашей эпохи, вернулась накануне второй мировой войны в Россию и там покончила жизнь самоубийством.)
Годы скитаний на чужбине среди русских, чья жизнь проходила в изнурительном поиске хлеба насущного, постепенно привели Бальмонта к прозрению. Прозрение крепло с нуждой и растущим равнодушием новых читателей, которые оставались глухи к декадентской эстетике Бальмонта, - все это уже ничего не говорило их сердцу и казалось им, умудренным суровым жизненным опытом, изношенной и фальшивой маской.
Позднее Бальмонт оставил Париж и провел много лет в отдаленных уголках Франции.
Он умер в нищете в декабре 1942 года. За гробом забытого поэта, который некогда, у себя на родине, заставлял трепетать множество сердец, шло лишь несколько человек.
В газете русских коллаборационистов в оккупированном Париже появился короткий некролог, в котором его оклеветали, написав, что "он в свое время помогал этим злодеям-революционерам, разрушившим и погубившим Россию".